Почему я люблю
«Слова вылетали в мир,
Становясь предметами»
Н. ЗаболоцкийУ меня хронический насморк. С детства я плохо различал запахи, и действовал на меня только сильный одеколон «Шипр» на бабушкином комоде.
Когда мне было года четыре, я прочел самостоятельно свою первую книгу «Чем пахнут ремесла» Джанни Родари. С тех пор я узнал запах свежего хлеба, и даже сапожная вакса мне приятна.
В детстве я часто болел, в детский сад не ходил и живых друзей у меня не было. Зато были книжные. Я очень дружил с Витей Малеевым. И в школе, и дома. И с его другом Шишкиным.
Любил катаевского Петю и до сих пор обожаю Гаврика. Говорят, что Катаев был не очень хороший человек, но я не очень-то этому верю, ведь он родил такого чудного и человечного Гаврика.
Дома я не очень любил читать стихи. Только со сцены. По рассказам мамы, первый раз я это сделал в 3 года в доме отдыха Верхняя Курья на Каме. Мама говорит, что я страшно волновался, хотя прочесть надо было всего четыре строчки:
Говорит пингвин пингвину –
Ты похож на куль с мякиной,
Нет, голубчик, это ложь,
На тебя вот я похож!
Мама рассказывает, что мне долго апплодировали, но я думаю, она мне льстит.
С тех пор я люблю читать вслух. Лежишь на кровати, дома никого нет и декламируешь!
В школе я разлюбил читать и полюбил футбол. А если и читал, то книги про великих футболистов и плакал от счастья вместе с сентиментальным Пеле, забившим очередной победный гол.
Но иногда во мне просыпалась какая-то любовь к литературе. Помню, на уроке литературы я читал знаменитое пушкинское «Няне» и вдруг увидел слезу на лице строгой учительницы Лидии Филипповны.
Возможно, с тех пор для меня понятия поэзия и слеза неразделимы. Та же горькая концентрация чувств, то же очищение и прозрачность.
В детстве я очень много плакал, а теперь мне кажется, что слезы и не только детские – это самая высокая поэзия.
Стихи и слезы и чистота, а все это вместе – любовь. Все стихи мира о любви, но мне ближе всего скупые строки Леонида Мартынова в стихотворении «Первый снег»
Но позвонил он с площади:- Ты спишь?
- Нет, я не сплю.
- Не спишь? А что ты делаешь?
Ответила:
- Люблю!
В детстве мы обычно не говорим о любви ни с родителями, ни с друзьями. Может, девочки еще и говорят, а вот мальчики никогда.Слава богу, что хотя бы из чувства долга к единственной любимой учительнице, я иногда хоть что-то читал, ведь не прочти я о любви Татьяны или Ромео и Джульетты, (а Шекспира не было тогда в учебниках, его просто заставила нас прочесть умница Лидия Филипповна), я, возможно, до сих не знал бы, что такое настоящая любовь.
Никогда не пойму, как Набоков совмещал любовь к слову, бабочкам и шахматам. На первый взгляд, это очень романтично, но явно что-то здесь лишнее. Разве совместимы систематизация невинно убиенных бабочек и поэзия, не поддающаяся никакой логике. И все-таки, Набоков был поэт, хотя бы потому что разглядел самого гениального русского поэта в прозаике Гоголе.
О, «Невский проспект», единственное место, где показываются люди не по необходимости, куда не загнала их надобность». Так мог писать только гениальный поэт. Отсутствие цели, свободный полет в никуда, поиск непостижимого, всегда неразделенная и кристалльно-чистая любовь – вот, что такое поэзия. «Невский проспект не составляет ни для кого цели, он служит только средством». Ах, Николай Васильич, Вы превратили Невский в стихотворение, Вы, а не русские крепостные по веленью царей, Вы по веленью вашего больного сердца, отстроили эту лучшую улицу России.
И хотя он лжет, ваш Невский, наверно, это святая ложь, вылитая в слове.
«О, с каким удивленьем
ребенок глядит
На прекрасные эти портреты»
Н. ЗаболоцкийМой папа – дальтоник. Он путает зеленое с красным, и трава ему кажется земляникой.
А я родился в суровом, заводском городе на Урале и, к сожалению, различал цвета. Да, к сожалению, потому что в моем городе было всего две краски – серая – цвет старого асфальта, частого дождя, унылой реки и фабричных труб. И зеленая – цвет дворов, немногочисленных парков и окрестных лесов. Но зеленый иногда тоже становился серым из-за туч, копоти и пыли.
Я не любил, когда мне дарили акварельные краски, и не мог найти им никакого применения, а только пачкал руки, нос и все, что оказывалось поблизости. Когда мне было лет семь, моей маме подарили альбом Клода Моне, и я впервые увидел настоящие краски. Больше всего я любил «Даму в саду». Цветы на клумбе казались мне такими нежными и живыми, что хотелось пристроиться рядом с дамой и гулять вдоль клумбы, вдыхая чудный аромат цветов, который я до сих пор ощущаю, открывая любимую страницу. В моем детстве было только три художника: Клод Моне, старик из Усть-Качки, курорта на Каме, годами писавший свой гениальный закат и выдуманный волшебной фантазией Джанни Родари «Джальсомино в стране чудес», рисовавший на стенке разноцветными мелками оживающих людей. Эта выдуманная живопись была интереснее настоящей: мертвое и неподвижное в ней становилось живым и бегущим. Наверно, также думали древние. Рисуя наскальные изображения, люди стремились к бессмертию. И это был чудный рецепт, и люди стали вечны, существуя в скалах, на холстах и фотографиях. Но даже очень хорошая фотография вряд ли способна передать истинную суть человека. Это замечательный парадокс – фотография всегда точнее любой картины, и вроде бы должна быть правдивее, но нет, это не так, в холстах великих живописцев гораздо больше истинной сути вещей, людей и событий. Мне долго казалось, что не люблю Репина, потому, что я слишком поздно увидел его гениальный портрет Мусоргского. Такие глаза и такую отрешенность не передаст ни одна фотография. Ребенку, наделенному музыкальным даром и художественным чутьем достаточно взглянуть в эти глаза, чтобы стать композитором. Мне кажется, что живопись истинна, когда хочется распахнуть рамку и самому ворваться в картину. И окунуться в черноморской волне Айвазовского, и промочить ноги в мартовской слякоти Левитана, поиграть в снежки вместе с Суриковым и скользить по фламандскому льду вместе с Брейгелем, разрезать кусок свежей кровавой говядины вместе с Сутиным и парить над Витебском, размахивая скрипочкой, с Шагалом, выпить на «Королевской пьянке» у Йорданса и прокатиться на гондоле до площади Святого Марка вместе с Каналетто. Ни один исторический трактат не передаст дух времени, как это удавалось великим живописцам. Рембрандтовский «Пророк Иеремия, оплакивающий Иерусалим», это не только непостижимая и страшная еврейская история, и не только скорбь и отчаяние, это светящееся во тьме пророчество, выплеснутое с холста далеким потомкам. В гениальной живописи существует еще один великий парадокс: единство движения и покоя. Сезанн всю жизнь рисовал гору Сент-Виктуар в Провансе, она само воплощение незыблемости и вечности. Но на каждом полотне гора разная – то старая, то молодая, то мудрая и спокойная, то взъерошенная от боли и подземных толчков. А у Пикассо покой и движение неразделимы настолько, что начинаешь немного сходить с ума, обретая вторую, отличную от реальности, жизнь. Гениальный андалузец первый из художников, как заправский наездник, оседлал пространство, очеловечил его и подарил нам. Если поэзия – горькая слеза, то живопись – это бескрайнее море, в котором отражается бесконечное небо наших чувств, растворенных в пространстве.
«Откройся, мысль!
Стань музыкою, слово»
Н. ЗаболоцкийВ детстве на мое маленькое нежное ухо наступил толстый уральский медведь. Об этом мне рассказала по секрету мама. Маме никто на ухо не наступал, мама играет Шопена, а в музыкальной школе лучше всех училась по сольфеджио. И, несмотря на все это, мама ошиблась. Дело в том, что на ухо мне наступил не уральский медведь, а индийский слон в пермском зоопарке. А это гораздо более тяжелый случай. И отличить до-диез от ля-бемоля, а мажор от минора мне не дано. Но удивительная штука: когда я слышу по радио Шопена, мне хочется плакать. У нас дома была пластинка на 78 оборотов с записью первого концерта Мендельсона для скрипки с оркестром, и если я слышу его сейчас, то тоже наворачиваются слезы.Мой дедушка , закончивший в детстве хедер в маленьком белорусском местечке, волею судеб преподавал историю в университете, и читал с белорусско-идишским акцентом лекции про Герцена, Ленина и Плеханова . А когда приходил домой , то с огромным удовольствием слушал на тех же 78 оборотах песни на идиш в исполнении великолепных Михаила Александровича, ставшего кантором во флоридской синагоге и Нехамы Лифшицайте, уже тогда, в 70-х годах, перебравшейся в Израиль. Эту музыку я люблю до сих пор. На мой непрофессиональный взгляд, самая потрясающая вещь в еврейской музыке заключается в том , что почти все, даже самые весёлые мелодии , например "Фрейлехс", "Ицик ото хасэнэ гехат", "Шер", "Лехаим", написаны в миноре. Насколько точно это отражает психологию народа! Мой двоюродный дед играл на валторне в оперном театре, пил водку и любил Чайковского. У него был слух абсолютный, который не могла испортить самая гнусная водка пермского розлива. А у меня нет даже относительного слуха, но когда я слышу Чайковского, мне делается так светло и спокойно, и если я нездоров, то любая боль отступает. Что же такое музыка? И почему она в равной мере доступна знатокам и невежам? Самое неосознанное искусство или желание немого выговориться, незримое воспоминание или сильнодействующий наркотик? Если живопись – это желание человека обуздать пространство, то музыка – это подсознательное стремление подчиниться ему и раствориться в нем, лететь ветром вдоль полей и пролиться дождем, пылать костром и тлеть, выпасть первым снегом и растаять на солнце. И Чайковский стал ветром и дождем, снегом и свежей росой на траве. И поэтому он гений. А Бах – это подземная сила, это остывший вулкан, чья лава разлилась в готических соборах и осталась там до следующего извержения. Воздушный, как розовый лепесток, Россини и загадочный, как норвежские фьорды, Григ, весенний, освежающий Моцарт и печальный предгрозовой Рахманинов – все они растворялись в пространстве и становились им. И над этими исполинами есть еще один, который растворяясь в бездне, одновременно покорял ее мощью своего духа. Бетховен – это не только музыка, это универсальный, чистый и дистиллированный человеческий дух, завещанный нам с помощью нотной бумаги. Когда говорят, что музыка божественна, это очень режет мой немузыкальный слух, потому что я уверен, что по своей человечности ни одно искусство не сравнимо с музыкой.
«Но уж стремилась вся душа моя
Стать не душой, но частью мирозданья»
В школе я ненавидел черчение и геометрию. Мне не давались прямые линии, злили бесчеловечные разрезы, и чертежи за меня делал папа. А вот , когда я подрос и учился в университете, то полюбил кокетку гипотенузу с её равнобедренными любовниками и понял, что эллипс – это высшее олицетворение женственности.
Архитектура, построенная на мудрых геометрических законах – самое естественное из всех искусств. Человеку нужна крыша над головой, и даже кочевники-бедуины возводят в пустыне свои шатры. Можно не читать стихов, не рисовать и не петь, но жить где-то надо. Любой бездомный предпочитает спать на скамейке. А скамейка – это уже архитектура!
Нет искусства более осознанного и разумного, но в лучших твореньях человек стихийно воплощает себя в пространстве. Великая архитектура не пытается раствориться или покорить его, суть зодчества в очеловечивании мёртвого пространства, не нарушая его, а сосуществуя с ним.
Я восхищаюсь римскими амфитеатрами, крепостями крестоносцев, а на голодный желудок даже американскими небоскрёбами. Но такое ощущение, что всё это строилось не во имя , а в ущерб природе и пространству.
А вот когда я первый раз увидел древний Бахчисарай, не нарушаюший, а подчёркивающий нежную красоту крымских предгорий, то был поражён этой высокой гармонией. Прекрасны арабские деревушки, вписанные в безжизненность Самарийских гор. Очарователен маленький монастырь Иоанна Крестителя, вдыхающий аромат Иудеи. Я был окрылён воздушностью замка Аль-Амбра , летящим над Съеррой-Невадой в Андалузии.
Но настоящий шок я испытал, когда побывал в Барселоне в парке Гюэль, созданном великим Антонио Гауди. В анатомии человека отсутствуют острые углы и каталонский зодчий выбросил их из своей архитектуры. Природа всегда разноцветна, и Гауди одарил величественную, но мрачную готику ярким светом неба и солнца. Почти все творения Гауди незакончены - великая архитектура не может спешить. Она – царица всех искусств, а королевской особе не подобает торопиться.
Архитектура – это дом человека, божий храм и вместилище всех других искусств. Я помню, как первый раз услышал орган в Домском соборе в Риге, а потом бродил по берегу Даугавы, потрясённый божественными звуками, невозможными без гениального собора. Псалмы царя Давида немыслимы без его мечты о храме, которую воплотил Соломон, а иконы Андрея Рублёва не родились бы без православных церквей.
Архитектура – самое мучительное и трудоёмкое, самое грандиозное, но одновременно самое хрупкое из всех искусств. Как известно, рукописи не горят, великая музыка становится народной и сохраняется в веках, а живопись научились воспроизводить в миллионах репродукций. А творения зодчих сгорают, стираются жестоким временем и потомками.
Антонио Гауди – архитектурный бог, оставивший чертежи на склонах горы Тибидабо, как настоящий Бог завещал свои заповеди на горе Синай.
Архитектура – высшее из искусств, примиряющее человека с природой, время с пространством, а душу с Богом.